ОХОТА ПУЩЕ НЕВОЛИ
В конце 50-х — начале 60-х годов любители гончих собирались на проезде Владимирова в центре Москвы. На наши «среды» нередко приходили знаменитости, знатоки охоты Н. П. Пахомов и В. И. Казанский. Бывал здесь егерь А. Земляков, блестяще сыгравший роль доезжачего Данилы в фильме «Война и мир». Обычно где-нибудь в сторонке неприметно сидел не менее знаменитый охотник, владелец известного гончака Карая, застенчивый Н. Г. Брикошин, который девятилетним мальчиком со своим отцом-егерем охотился с Лениным. Каждую охотничью «среду» посещал племянник Инессы Арманд, милейший Борис Николаевич Арманд, до самозабвения любивший русскую охоту и собак. Здесь можно было увидеть известных нашему брату-охотнику добрейшего ветеринарного врача В. Н. Любского, старейших экспертов Б. В. Дмитриева и А. М. Ламанова. Все они были истинно дельными охотниками. Встречались в клубе и «приватные охотники», которые любили поболтать, съездить на охоту, пострелять ради развлечения. Приходили еще охотники, которых в старину называли «жилами»: они сами собак не водили, но постоянно затевали споры и конфликты. Знатоки-гончатники любили поговорить о голосах, какой голос красивый и больше за душу берет. В ту пору много было шумных разговоров о голосах гончих Василия Харитоновича Браушкина. Помню, в тот майский вечер, когда я познакомился с Браушкиным, было особенно людно и весело: под Москвой проходили полевые испытания гончих. Ко мне неожиданно подошел невысокий полный мужчина старше шестидесяти лет и попросил написать заметку. Это и был страстный охотник, известный всей стране любитель гончих В. X. Браушкин. И надо же такому случиться — оказалось, что мы работали с ним на одном заводе. Разговорам не было конца. Среди охотников Браушкин слыл дельным знатоком. Он любил собак, водил чистокровных русских пегих гончих, заботился о породе и дорожил честью толкового гончатника. Нравился мне его нежный, приятно льющийся голос, аккуратно расчесанные на косой пробор русые волосы и большие светлые глаза, которые всегда смотрели прямо, покойно и ласково. При первой же встрече я почувствовал в нем хорошего человека, с доброй русской душой и пылкой страстью истинного охотника. Как человек и как знаток гончих и охоты, он пользовался всеобщим уважением. Он до тонкости, по памяти знал всех собак, охоту с ними, повадки зверей. Его доброта и порядочность были всем известны. Мягкая манера общения, приветливость и отеческая забота покорили меня. Я привязался к нему всей душой. В этом простом и мягком человеке было что-то притягивающее. Нас сблизила и сроднила неуемная и пылкая любовь к прекрасному — к природе и охоте.
— Зарев, эта, только у Дунаюшки, эта, как побудит — сплошной вопль и стон, и рыдания. Думаешь, вот-вот оборвет, ан нет, откуда только дыхание берется. Какой голос! А! Силища! Вот послушаешь, тогда и скажешь! Такой голос и во сне не приснится. Я ведь много голосов слышал, а такого, как у Дунаюшки, моей собаченьки, нет, не слыхивал и помру — не услышу. Я тебе так скажу, иной выжлец, кобель, значит, «бух, ух, ух», и хрипо-ато, и глуховато, как в бочку, а иной очень скупо, редко отдает голос — это редкоскал, а другой только пищит: «их, их». Разве это голоса, так себе, ни то ни се. Не то, что за душу берет, тошно слушать. Разве это гон, одно мученье, и моровато, и коповато, и слабовато. Другое дело — зарев, как у моего Дуная. Мороз по коже прошибает, а в сердце кровь закипает. Такой певун, что твой Шаляпин. Э, ты не слышал Дуная! Такой собаки да с таким-то голосом не встретишь вовек, даром, что ли, постольку охотников собиралось его послушать… Говорили старики, что были такие гонцы в старину, да перевелись… Бывало, с гону не снимешь, уже ночь на дворе те-омная, а он все жучит и жучит.
— Вот расскажу тебе случай, весной это было. Пошли в нагонку под вечер с Брикошиным в любимое местечко. Идем мы, эта, полем и слышим, стая русских гончих вязко работает по зверю. Голосистые собачки. Ну, я, эта, возьми да и подпусти Дуная к энтой стае, для куражу. Мигом пыхнул Дунай и подвалился к стае. Стоим мы, эта, слушаем… Да… Боже мой, случилось светопредставление. Дунай стек след, как завопил и пошел, и пошел, один покрыл все голоса. Вот после шуму было. Я жизнь прожил в охоте и подобного не слышал. На пятом или шестом часу нашей беседы я не выдерживал и спрашивал друга:
— Василь Харитоныч, милый, скажи мне, пожалуйста, сколько ты можешь рассказывать о собаках? Он мило улыбался, проводил шершавой ладонью по морщинистому лбу и, не торопясь, говорил, делая ударение на «о»:
— Ежели с хорошим человеком, с гончатником, значит, тогда до бесконечности. Захватывающие рассказы Браушкина о собаках, об охотах с гончими так завораживали меня, что я готов был немедленно ехать в его родные места, чтобы скорее услышать тоскующие голоса гончих. Часто во сне я видел собак, зайца, силился выстрелить, нажимая на спуск ружья, но оно почему-то не стреляло. Мне было очень досадно.
— А это тот самый зарев у Дунаюшки, сейчас подвалятся еще Волгунька и Мальчик. Ты слушай. Я посмотрел на друга. На его ликующем лице была неописуемая радость, словно он клад какой нашел. По выражению его безумно сверкающих широко открытых глаз и чудной улыбке я понял, что это была самая счастливая минута в его в общем-то нелегкой жизни. Раздался чистый, звонкий голосок, сначала низкий, потом на тон выше, а за вторым чуть еще выше, а потом, как колокольчик, нежно и часто. Меня прямо за душу хватило, да так сильно, что я не мог унять биение сердца. Я догадался, что это Волга стекла след. Ах, ты, думаю, какая певунья! Ничего не скажешь, редкий голосок. Но это была лишь прелюдия. Только я подумал про Волгу, как вдруг к этим захватывающим звукам с переливами самых высоких тонов, словно колокольный звон, в набат ударил голос Малыша. Он гнал впереди, как говорил Браушкин, «Мальчик забрал переда» и повел стайку. Все эти волшебные звуки слились воедино.
— А это зверь запал. Кто ж упалого побудит, да еще осенью, нипочем, ни одна собака. Да ты не горюй, наладят, беспременно еще погоняем. Вот поглядим, как завтра по заревым следам, только треск будет в лесу.
— Ты не горюй, кто ж те в такую-то сухоту погонит. Нет, нипочем, ни одна собака. Вот завтра поутру росичка расстелется, тогда и погонят. На следующее утро стелилась росичка, но гончие не гоняли. Браушкин снова оправдывался:
— Вот бы дождичку, чуток порхнул — и погнали бы.
— Э, дорогой друг, порхнет дождичек, ты скажешь, что след смыл, опять причина, — возражал я.
— Ладно, не горюй, завтра собачки покажут, — успокаивал меня Браушкин. Потом моросили дожди. Было сыро и влажно. Гончие наши снова гнали зверя минут десять, а потом опять «плели лапти», искали холодную большую лужу, много пили и виновато виляли гонами, словно просили прощения у своего неугомонного хозяина. Браушкин снова находил какую-нибудь заковырку и дружелюбно говорил:
— Боря, милый, ты не серчай, вишь воды-то целое водополье, чутье заливает. Мы еще с тобой погоняем. Это они так по первости не горазд. Собачки вязкие, еще себя покажут.
— Вот морозец отпустит, земля отойдет, обмякнет, тогда и погонят. Ты не горюй. На сей раз он оказался прав. Стая наших гончих ярко побудила зверя, так же заливисто по прямой погнала и увела зверя, как говорил Василий Харитонович, со слуха на медвежье болото. Браушкин беспокоился за собак:
— За собаками нужно идти, нипочем не придут, вязкие до страсти, а это километров десять без малого топать. Идем, слушаем, не отзовутся ли собачки. А собаки наши — какие умницы — не успели мы пройти и двести метров, как они тут как тут, догнали нас, виновато ласкаются.
— Василь Харитоныч, слышь, друг ты мой несчастный, давай-ка завтра в узерку поохотимся. Он согласился.
— Ружье живит, может и зацепил, но не насмерть, пусть живет, на следующий год их поболе будет, — оправдался мой друг. У Браушкина была особая, мне непонятная, трогательная любовь к зайцам. Бывало, кто из охотников убьет зайца, он непременно подойдет, посмотрит, потрогает зверька и скажет своим напевным голоском:
— Зайчиха. Зачем убил? А? На што она тебе, небось дома мяса полный холодильник?
— В зайца, — отвечаю.
— Пропуделял? — Нет, взял. Браушкин заторопился ко мне поздравить с полем. Подошел он ко мне, поздравляет, рад-радехонек (в Москву с зайцем поедем), а меня смех разбирает. Потрогал мой друг зайчину, ухмыльнулся и спросил:
— Далековато стрелял-то.
— Метров на семьдесят, так и срезал.
— Ну, ну, добро. Все, думаю, сейчас догадается, сказать бы надо. Только я подумал, а Браушкин преспокойно и говорит мне:
— Ишь, русачишко-то из прибылых. Чудной какой-то, закостенел. Э, да он холодный, ты где его нашел? А? Мы рассмеялись. Я отдал зайца Браушкину.
— Боря, милый, не серчай, зайчонок-то уж больно мал, шерстка на нем не-ежная, беленькая, чистенькая, а кончики ушей черненькие. Верно, зайчиха была. А ты видел, как она ушами водила? Жалость меня взяла. А собачки! А! Каковы соколы! Как вымахали, передом Мальчик, как справили след и залились. У меня слезы выступили, такая картина, весь год вспоминать буду, и на душе радость. Не смог я убить такую кра-асоту. Не горюй, зачем тебе заяц? А что не так, прости ты меня, старого. Я слушал, а во мне все клокотало:
— Какая еще зайчиха, какая к дьяволу красота?! Мы зачем ехали? А? Мне наказ дан ко дню рождения зайца привезти. А ты мне — кра-асота! Браушкин вдруг изменился в лице и предложил:
— А! Ясно. Если тебе уж нужен заяц, возьми моего.
— Как! Вы мне отдаете зайца? — переспросил я, переходя на «вы». Это очень мне показалось странным.
— Боря, милый, дело-то не в зайце… Вот еще возьми трубу мою, дарю тебе безвозмедно на память. Я старый, умру, а ты помни охоту нашу, собак помни. Напиши об них. Бери, бери, не робь. Дарю от сердца, как другу.